Горы слева. У их подножья вьётся змеёй асфальтовое шоссе. Оно узкое, как все горные дороги. А справа следует за нами, не отставая от нас даже сегодня, Атлантический океан, серый и спокойный. Из скалистых бухт смотрят на меня его умные и суровые, как у старых эстонских островитян, глаза. Я знаю тебя, мой друг, и хотел бы рассказать тебе историю о том, как в стародавние времена два рыбака с острова Кихну возвращались домой с заработков на рижской каменоломне, как они остановились на ночь в Пярну, как попали в гости к весёлым девушкам и как один из них пришёл утром к выводу, что хорошего не должно быть слишком много. Ведь и у тебя такой нрав, что если ты спокоен, так чересчур, а если принимаешься колотить нас своими серыми кулаками, так тоже не знаешь удержу. Нет у тебя ни размеренности, ни систематичности, ни дисциплинированности, отличающих участников экспедиции, которые через определённые промежутки останавливают автобус у придорожных баров и проверяют, не фальшивые ли у них деньги. Нет, не фальшивые! За них можно получить виски, ром, коньяк, содовую, сигареты и почти даровое пиво. Нельзя сказать, чтобы на «Кооперации» властвовал сухой закон, но многие из нас считают, что какую бы слабость мы ни испытывали к горячительным напиткам на суше, с морем они сочетаются плохо. Но сегодня — другое дело. В барах совершенно вавилонское смешение языков, слышатся одновременно обрывки английских, немецких и русских фраз. Один из барменов так похож лицом на знакомого мне таллинского историка, что я пытаюсь заговорить с ним по-эстонски. Но он вовсе не эстонец, а голландец, и мы переходим на язык, понятный каждому. Поднимаю палец и говорю: «Bier!» Потом поднимаю второй палец и снова говорю: «Bier!» Чтобы укрепить дружбу, поднимаю затем два пальца сразу и говорю: «Ром!» Если бы наши эстонские историки так же хорошо понимали друг друга и достигали бы столь же результативных итогов!
На воздухе так ослепительно светло, что ощущаешь в глазах резь. Больно смотреть на песок, который сверкает на солнце так же ярко, как февральский снег. А в барах прохлада и сумрак. Те, которые мы посетили, были предназначены только для белых. Бармены в них тоже белые. И здесь негры делают лишь чёрную работу — моют стаканы, подметают полы, подстригают кусты перед баром. Держатся они робко и как-то незаметно. Непонятно, в связи с чем в ушах у меня зазвучали строки из шахтёрской песни:
Шестнадцать тонн угля — дневной урок таков,
Состаришься ты рано от шахты и долгов.
И не уйти, покуда господь не призовёт:
Ты — собственность компании, её рабочий скот.
Становятся понятными негритянские песни с их детскими и конкретными представлениями о небе, о ведущей туда бесплатной железной дороге, о заранее положенных на край облака ботинках, пиджаках и банджо; о белых, которым отплачивают там за все их несправедливые дела на земле.
Едем дальше. Горы становятся ниже. И вдруг, совершенно неожиданно, появляется слева Индийский океан. Пожалуй, с Атлантического океана можно добросить до него камнем. Но не то странно, что два океана оказались здесь так близко друг от друга, а то, что целый континент, Чёрный материк, становится здесь таким узеньким. Вблизи берега Иидийский океан синее Атлантического. А вдалеке он такой же холодный, как и его англосаксонский брат: у обоих сливающаяся с небом корма серо-стального цвета. Ну ладно, на Индийский океан мы ещё насмотримся вдоволь. Я и без того сегодня многословен.
Мыс Доброй Надежды отделен от Чёрного материка высокой оградой. Тут заповедник. На шоссе — ворота. А в этих воротах сидит одетый в хаки ветеран с соломенно-жёлтыми усами. Он совершенно сливается с каменистым бесплодным пейзажем, кажется его неотъемлемой частью. В его тусклых, выцветших глазах видишь и сверкание песков, о котором я уже говорил, и пористую старость гор, и полное равнодушие. Может быть, он сидит здесь со времён бурской войны.
На шоссе выходят три зебры. Мы вылезаем из автобусов, аппараты начинают щёлкать, и мой «Киев» тоже запечатлевает на плёнке три мотающихся хвоста. Зебры не удостаивают нас ни малейшим вниманием. Они толсты и спокойны — ни дать ни взять полные дамы с пляжа в Пярну, которые думают лишь о том, как бы похудеть, и тем не менее очень мало двигаются. Сходство увеличивается ещё благодаря природным пижамам зебр — их полосатым шкурам.
Мыс Доброй Надежды производит сильное впечатление. Мы долезли до маяка. Слева Индийский океан, справа — Атлантический, а впереди та воображаемая полоса, где воды двух океанов смешиваются. Ни высота, ни крутизна скал не поражают так наши чувства, как огромность, бесконечность и спокойствие океана. Даже посреди океана не ощущаешь их так остро, как здесь.
Подобный пейзаж — объятия океана с материком, суровость скал, клочья взлетающей пены, — наверно, помогает воспитывать поэтов. Те, кто растут среди можжевельников, орешников и валунов, рано или поздно переходят на прозу.
Возвращаемся.
Вечером к нам на корабль пришли в гости представители японской антарктической экспедиции. Гости заполнили музыкальный салон. В совершенно одинаковых синих костюмах, они казались очень молодыми и похожими друг на друга. В действительности они не так молоды. От нас их принимали Голышев и профессор Бугаев, из лётчиков — Фурдецкий, из радистов — Чернов, из транспортников — Бурханов. Переводчиком был Олег Воскресенский, штурман дальнего плавания и навигатор антарктической материковой экспедиции. Я был, так сказать, представителем прессы. Все тотчас разбились на группы по профессиям. Фурдецкому, которого окружили японские лётчики, не удалось получить переводчика — большинство наших «англичан» уехало в город. В записных книжках тотчас появились рисунки самолётов, схемы расположения моторов, цифры, обозначающие число лошадиных сил и высоту полётов, наброски ледовых аэродромов. Люди, имеющие дело с техникой, хорошо понимали друг друга. Бурханов познакомил японцев с «Пингвинами». Машины — ничего не скажешь — хорошие. Нет даже нужды в японской вежливости, чтобы признать это.