Итак, познакомимся.
Начальник станции Михаил Алексеевич Фокин, родом из Калуги, год рождения забыл спросить, но на вид ему лет тридцать — тридцать пять, по специальности радиотехник, работает полярником с 1947 года. Позже, за обедом, мы узнали, что у него есть жена, которая справляет сегодня своё тридцатилетие. У Фокина дружелюбное лицо, светлые глаза, он среднего роста. Как и все здесь, он острижен наголо.
Метеоролог Игорь Алексеевич Иванов родился в 1931 году, окончил Ленинградский арктический техникум. Четыре года проработал на полярной станции на мысе Стерлегова, последние два года работал на мысе Челюскин. По образованию он и метеоролог и радист. Худой юноша с чёрными усиками и тёмными глазами.
Радист Павел Васильевич Сорокин проработал в Арктике, как на кораблях, так и на станциях, одиннадцать лет. (Вообще многие из радистов третьей экспедиции имеют десяти-одиннадцатилетний стаж работы в Арктике.) Сорокин невысокий и плотный, у него круглое лицо и весёлые хитрые глаза. Отвечает он заковыристо, не формально. Вместо того чтоб рассказывать биографию, он достал фотографию сына.
— Каков?
— Замечательный!
— Погляди ещё!
Я гляжу. На снимке хнычущий младенец.
— Классный экземпляр, а? — И Сорокин ударяет себя по широкой груди. — Понимаешь?
— Понимаю, Павел Васильевич.
На Комсомольской нет ни кока, ни врача. Не знаю, кто здесь исполняет обязанности врача, но за повара тут Сорокин. И готовит он весьма неплохо. Хоть и я и приехавший со мной тракторист, которому предстоит выехать из Комсомольской с тракторным поездом вместо одного своего заболевшего товарища, оба уже страдаем от недостатка кислорода, оба уже испытываем головную боль и сухость во рту, Сорокин все же заставляет нас есть. У него на это свой способ. С полной убеждённостью он объясняет нам, что тот, кто мало ест, плохой, несерьёзный человек, не уважающий труд повара, и его выразительные глаза при этом становятся грустными. Он умеет делать рекламу своему столу, хоть и без рекламы ясно, что тут кормят сытно и вкусно.
Четвёртый зимовщик — это моторист, тракторист-механик Александр Иванович Морозов. Полный человек с круглым, легко краснеющим лицом и тихим детским голосом.
Вот пока и всё, что я знаю о людях, которые первыми из экспедиции будут зимовать на Комсомольской.
Сорокин разговаривает по радиотелефону:
— Восток! Восток! Я — Комсомольская! Я — Комсомольская! Как вы меня слышите? Перехожу на приём.
«Я — Комсомольская». Координаты этого весьма неведомого «я» 74°05′ южной широты и 92°27′ восточной долготы. Высота Комсомольской над уровнем моря три тысячи пятьсот сорок метров. Сейчас, антарктическим летом, температура колеблется от 20 до 40 градусов ниже нуля. Сегодня в полдень было 29 градусов мороза. Давление воздуха держится в пределах 470 миллиметров. Прошедшей зимой тут не было ни одного человека. Самая низкая температура, которую показывал оставленный здесь термометр, равнялась 74, 5 градуса.
На других станциях, особенно на Пионерской, дуют необычайно сильные ветры. На Комсомольской же, несмотря на её высокое расположение, сравнительно тихо. Максимальной скоростью ветра можно считать двадцать метров в секунду. Неизвестно, на какой глубине здесь находится почва.
Голова болит. В ушах гудит. Во рту пересохло. Дышу прерывисто, как рыба на песке. Не хватает кислорода.
Уже начиная с Калининграда на «Кооперации» велось много разговоров об антарктических континентальных станциях. И если речь шла не о Мирном или Оазисе, то всегда вспоминали о кислороде. Вспоминали как о вещи не менее насущной, чем хлеб и сон, да к тому же ещё и дефицитной и потому все время напоминающей о своём существовании.
Сегодняшняя ночь была и в физическом и в психическом отношении одной из самых тяжёлых в моей жизни.
Вчера два самолёта сбросили сюда бочки с бензином. Мы свезли их на тракторах в одно место. При этом все время давали себя знать недостаток кислорода и большая высота. Поставишь стоймя одну бочку, и уже задыхаешься. Сердце колотится быстро-быстро, каждое напряжение утомляет. Зато после я собрал все остатки своей воли и писал два часа дневник.
Вместе с трактористом я отправился спать в вездеход. Нам выдали спальные мешки из оленьей шкуры, мы забрались в них и туго завязали их у горла. Я погрузился в какой-то бредовый, изнурительный полусон. И проснулся после того, как моего товарища начало тошнить. Ел он вчера мало, но выворачивало его долго.
Самочувствие у меня было такое же, как во время высокого мучительного жара. В пересохшем рту горчило. Отчаянно бился пульс. Временами казалось, что плохо с сердцем. И головная боль была такой, какой я никогда не испытывал, — сильная, острая, пронзительная, она обхватила всю голову — ото лба до затылка. Время от времени в виски словно топором ударяло. В мозгу кружились обрывки всяких мрачных мыслей, болезненных воспоминаний, и порой из их вороха выглядывало, словно крыса, язвительное недоумение:
«Какого черта тебе здесь надо?»
Мой товарищ, спавший в своём мешке в метре от меня, тихо стонал и повторял какое-то женское имя. Я попытался снова заснуть, но бодрствование было куда легче этого сна, вернее, этого жёлто-серого подобия сна, утомительного, ни на минуту не прекращающего работы мозга, наваливающегося на грудь, словно вата. Хочешь вздохнуть поглубже и даже вздыхаешь, но это всё равно что пить из пустой кружки — жажда не проходит. Ворочаешься, пытаешься куда-то побежать, но спальный мешок сковывает тебя по рукам и ногам. Погружаешься в мутную заводь сна, а там полно глумливых физиономий и кривых рож, тут и строки из «Цветов зла», и утопленники с затонувших кораблей, к тебе тянутся на выручку чьи-то руки, но они не достают до тебя. Эта мутная заводь держит цепко, не даёт вырваться, подняться на поверхность, хоть ты все время и сознаёшь отчётливо, что проснуться было бы спасением.