Я стою до тех пор, пока мулла не заканчивает последнее дневное богослужение. Богомольцы встают и молча обуваются, их ноги снова утрачивают своеобразный облик. Несколько взглядов, острых, как пики, буравят мои глаза. В них та самая вражда к неверному, которую превосходно выразил один большой человек и большой писатель:
«Неподвижный, в окаменевших складках голубого покрывала, Муян судит меня:
— Он говорит: ты ешь салат, как коза, и свинину, как свинья. Твои бесстыжие женщины показывают лицо: он сам видел. Он говорит: ты никогда не молишься. Он говорит: на что тебе твои самолёты, твоё радио, твой Боннафус, если у тебя нет истины?»
И хотя я понимаю эти взгляды, хотя я истолковываю их почти так же, все же гораздо сильнее запоминаются мне ступни, которые несколько минут назад выглядывали из открытых дверей мечети на пыльную александрийскую улицу. Ведь об истине можно спорить. Но нет смысла спорить о том, нужны ли им самолёты и радио. Да, нужны. И гораздо важнее знать, какой путь выберут эти шершавые, коричневые, потрескавшиеся ступни, которые являются своего рода паспортом для 95 процентов жителей Чёрного материка, чьи шаги гремят все более согласно и грозно, приводя в ярость и страх паучьи души на Западе.
По дальним странам
Я ходил,
И мой сурок со мною, —
пела у поручней молодая монахиня, когда я направлялся в нашу большую, почти роскошную каюту. Два её спутника, похожие на воронов и сопровождающие её в Бейрут, лежали на шезлонгах. А их подопечная, отойдя от них настолько, чтобы её не слышали, напевала на незнакомом мне языке тихим, кристально чистым голосом бетховенский мотив. Я украдкой взглянул на её слабые изнеженные руки с длинными пальцами, лежавшие на поручнях, взглянул на её лицо, лилейная белизна которого казалась болезненной под чёрным капюшоном. На фоне Средиземного моря, серого и хмурого, выделялся тонкий иконописный профиль.
По дальним странам
Я ходил…
Но в душе эта девушка в дорогом и элегантном монашеском одеянии везёт с собой неотступные воспоминания, неотступную тоску и своего сурка.
Я вошёл в каюту, но мелодия продолжала меня терзать, не отставала от меня, и вокруг закружилось в хороводе все то, что в последние дни наполняло мою душу неясной, тихой печалью. Ибо все мы возим с собой своего сурка, который живёт в нас до тех пор, пока живёт наше воображение, пока душа не закоснеет. И временами его грустное мурлыканье выражает всё, что есть в нас хорошего: воспоминания, которых нечего стыдиться, уходящую молодость, людей, которых мы любим и которые поддерживают нас, мечты, в которых мы становимся такими, какими бываем не часто, но какими нам следует быть всегда, глаза, требовательно глядящие на нас, счастливый смех, и доброе слово, и великое святое чувство, называемое любовью к родине.
О чем ты мурлычешь, мой спутник, мой сурок? О моих товарищах, которые живут на морозе среди льдов, о тех, кто плывёт вместе со мной на этом же корабле и с кем я вскоре распрощаюсь, возможно очень надолго, о ещё не написанных песнях и о корабле, который мы покидаем?
Да, о корабле, который мы покидаем… Ведь моя книга была по сути закончена вечером 13 апреля, в тот самый час, когда «Кооперация» вышла из Александрии в море.
«Победа» пришла в Александрию 13-го в полдень. Мы следили за её приближением. Большой белый корпус, несущий на себе многоэтажные соты палубных надстроек и кают, высокие как плавучий отель, вырастал над волноломами. И чем ближе он подходил, тем крохотней и тесней казалась «Кооперация». Мы знали, каково водоизмещение «Победы». Знали, что её скорость шестнадцать узлов. Именно последнее — скорость «Победы» — пробуждало в нас сочувствие к нашему кораблю, похожее на сочувствие к старикам.
Во второй половине дня мы перебрались на «Победу». Прощание с командой получилось каким-то прохладным. Правда, «Кооперация» должна была через несколько часов выходить и вызванная этим спешка связывала команду, но… Ведь как-никак наш корабль совершил героический рейс, превышающий по расстоянию длину экватора, преодолел льды и штормы. Но сегодня он берет курс на Гибралтар, а после повезёт груз в Роттердам, чтобы через месяц-полтора прийти в Ригу или Ленинград в качестве обычного судна, доставившего из Польши уголь. А «Победу» с экспедицией, очевидно, встретят в Одессе рёвом судовых сирен, маршами духового оркестра, речами и поцелуями родных. Но все это более чем заслужила наша старая, верная «Кооперация» и её команда! Вероятно, мы уже витали мыслями в Одессе в то время, как команда думала о Гибралтаре, и потому у людей не нашлось тех тёплых, хороших слов, которые им следовало бы сказать.
И все же они у всех вертелись на языке, даже у тех, кто больше всего проклинал «Кооперацию» в Индийском океане и называл её старой калошей. Вспоминается, как в Индийском океане при демонстрации одной кинохроники, запечатлевшей судовой караван около Кронштадта, на экране появилась «Кооперация». А как раз в то время мы тащились на одном дизеле, и поэтому зрители освистали свою «Кооперацию». Теперь же при воспоминании об этом мы чувствуем себя так, словно обидели тогда хорошего человека.
«Кооперация» отплыла вечером. Все мы стояли на верхней палубе «Победы», на танцплощадке, и едва до нас донёсся грустный вой знакомой сирены, как мы от всего сердца прокричали в ответ неистовое «ура», сопровождаемое низким и гулким басом «Победы». Мы кричали так, как кричат на прощанье другу, которого любят, несмотря на все его слабости. Мы вложили в это «ура» все те слова, которые нам следовало произнести днём на палубе «Кооперации» и в её каютах.